А еще папа был увлечен морской рыбалкой. Он вечно летал то в Пуэрто-Рико, то в Кингстон, то в Белиз или какой-нибудь другой курорт на Карибах ради рыболовных экспедиций в открытое море. Маму с собой он никогда не брал, а следовало бы. Моя мама стала феминисткой еще до того, как Глория Стейнем сообразила, что ее «Мэйденформ» прекрасно горит. И вот однажды, вернувшись с вылазки за марлинами, папа обнаружил, что его домашний садок пуст-пустехонек. Мама собрала вещи и переехала вместе с нами, тремя мальчиками и сестренкой, на квартиру. Мы были малость озадачены, но мама спокойно растолковала, что они с папой больше не подходят друг другу и предпочли жить порознь.
Во всяком случае, жить порознь предпочла она. Папу мамин поступок шокировал и ранил в самое сердце. Он умолял ее вернуться, обещал стать прекрасным мужем и отцом, клялся урезать свои эскапады в открытое море. Предлагал даже поставить крест на политической деятельности. Мама слушала, но ничего не обещала. И скоро стало очевидно – если и не папе, то мне-то уж точно, – что идти на мировую она вовсе не собирается. Она поступила в Бронкский зубоврачебный колледж, чтобы выучиться на зубного техника.
Папа не сдавался. Наведывался к нам на квартиру при каждом удобном случае, умоляя, умасливая, упрашивая и улещивая ее. Порой он выходил из себя.
– Черт побери, женщина, нешто ты не видишь, что я люблю тебя! – ревел он.
Разумеется, на нас, мальчиках, эта ситуация не могла не сказаться. В частности, на мне. Я любил папу. Я был с ним ближе всех, и он то и дело пускал меня в ход в своей кампании по отвоеванию мамы. «Потолкуй с ней, сынок, – просил он меня. – Скажи ей, что я ее люблю. Скажи ей, что нам всем будет лучше, если мы будем жить вместе. Скажи, что тебе будет лучше, если она вернется домой, что всем детям будет лучше».
Он давал мне подарки для мамы и натаскивал меня в произнесении речей, призванных сломить сопротивление матери.
В качестве юного Джона Олдена для отца в роли Майлза Стэндиша и матери как Присциллы Маллинз, я потерпел полнейшее фиаско. Обжулить мою мать было невозможно. А папа, пожалуй, сам же вырыл себе яму, потому что маме пришлось очень не по душе, что он использовал меня вместо пешки в их матримониальных шахматах. Она развелась с папой, когда мне было четырнадцать.
Папа был совсем раздавлен. Я был огорчен, потому что искренне хотел, чтобы они снова сошлись. Надо отдать папе должное, уж если он полюбил женщину, то полюбил навсегда. Он так и тщился добиться расположения мамы до самой своей смерти в 1974 году.
Когда мама наконец развелась с отцом, я вызвался жить с папой. Мама от моего решения была не в восторге, но я чувствовал, что папа нуждается хоть в одном из нас, что он не должен оставаться один-одинешенек, и убедил ее. Папа обрадовался и проникся благодарностью. Лично я в этом решении не раскаялся ни разу, а вот папа, наверно, о нем пожалел.
Жизнь с отцом оказалась совершенно другой песней. Я провел уйму времени в ряде шикарнейших нью-йоркских салунов. Я узнал, что бизнесмены не только тешат себя тремя порциями мартини за ланчем, но и заливают за воротник прорву ерша за бранчем, а еще уговаривают десятки виски с содовой за обедом. Политики, как я быстро заметил, тоже куда лучше ухватывают мировые события и шире распахивают свои кормушки, когда держатся за бурбон со льдом. Папа заключал уйму своих сделок и совершил изрядное количество политических маневров, не отходя от стойки бара, пока я ждал неподалеку. Поначалу пьянство отца меня беспокоило. Я вовсе не считал его алкоголиком, но выпить он был здоров, и я тревожился. И все же я ни разу не видел его пьяным, хотя пил он непрерывно, и через какое-то время я решил, что у него иммунитет на горькую.
Я был очарован папиными коллегами, друзьями и знакомыми. Они являли взору весь спектр социальных слоев Бронкса – политических шестерок, легавых, профсоюзных боссов, представителей деловой администрации, дальнобойщиков, подрядчиков, биржевых маклеров, клерков, таксистов и промоутеров. Словом, от и до. Некоторые будто сошли прямо со страниц Дэймона Раньона.
Проболтавшись так при папе с полгода, я стал тертым калачом и стреляным воробьем. Не совсем то образование, какое уповал дать мне папа, но другого в шалманах не получишь.
...Женщины стали моим единственным пороком. Я ими упивался. Мне их всегда было мало.
Папа пользовался немалым политическим влиянием. Я изведал это, когда принялся прогуливать уроки, тусуясь с окрестными проблемными подростками. Они вовсе не были членами шайки или типа того. Они не были замешаны ни в чем серьезном – просто ребята из трудных семей, домогавшиеся внимания хоть с чьей-нибудь стороны, пусть даже инспектора по делам несовершеннолетних. Может, как раз потому-то я и начал шляться с ними. Наверно, я и сам жаждал внимания. Мне хотелось, чтобы мои родители снова сошлись, и в то время мне смутно мнилось, что если я буду вести себя как малолетний преступник, это может послужить почвой для воссоединения.
...В роли малолетнего преступника я не очень-то преуспел. По большей части, тыря конфеты и пробираясь в кино без билета, я чувствовал себя круглым дураком.
В роли малолетнего преступника я не очень-то преуспел. По большей части, тыря конфеты и пробираясь в кино без билета, я чувствовал себя круглым дураком. Я был куда более зрелым, чем мои кореша, и куда более крупным. В пятнадцать лет физически я был полностью развит – шести футов ростом и 170 фунтов весом; пожалуй, большинство выходок так легко сходило нам с рук как раз потому, что при взгляде на нас люди принимали меня за учителя, пасущего группу учеников, или старшего брата, приглядывающего за малышней. Порой и у меня самого складывалось такое же впечатление, и зачастую их ребячливость действовала мне на нервы.